И еще: одиночество. И – враждебность. И – тоска.
Но она никогда и никому этого не говорила. Потому что ее никто об этом не спрашивал.
Она была никому не интересна.
Сентябрь… Возвращение из катастрофического Новороссийска в родной Куйбышев… Похороны родителей… Речи. Поминки. Гости…
Все это пронеслось мимо нее стороной. Она жила, что-то делала – то мыла посуду, то говорила с кем-то, то улыбалась, то плакала, – но вроде бы это происходило не с ней. Будто бы она смотрела на жизнь со стороны. Словно бы видела чужое, трагическое и неприятное кино.
Это и было – кино, выдумка, вымысел. Поверить в него – невозможно. Родители на самом деле – в командировке. Или в турпоходе. Или в гостях в другом городе. Они где-то далеко и вернутся не скоро, но они – на Земле.
Вероника снова ощутила себя в реальной жизни только в поезде, увозившем ее из Куйбышева в Москву. Шло пятнадцатое сентября тысяча девятьсот восемьдесят шестого года, она являлась студенткой первого курса Московского радиотехнического института, в ее сумочке лежала справка, выписанная их «домашним врачом» Леной Палной, что Вероника Веселова перенесла грипп. А дома, в Куйбышеве, оставались две свежие могилы родителей, трехкомнатная квартира в центре города, на берегу Волги, и бабушка.
И еще – воспоминания.
Дома, то есть в их родной квартире, и дома – в ее любимом городе – о родителях Веронике напоминало все.
И она сбежала от этой памяти.
Вера наивно думала, что вдали от родной квартиры и родных улиц ей станет легче. Она перестанет мучительно вспоминать: сколько мне тогда было? Лет десять? Я взяла из маминой сумочки рубль, очень хотелось сходить в луна-парк… А вечером бабушке стало плохо, и мы вызывали «Скорую», и мама полезла в сумочку дать врачам денег, а денег не оказалось… Мама расстроилась, она решила, что этот чертов рубль просто потеряла… Называла себя растяпой… А мне было так стыдно…
Может, в Москве ей удастся обо всем забыть?
Здесь ни до нее самой, ни до ее горя никому не было дела.
Вера предъявила справку о болезни, взяла направление в общагу, встала на учет в комсомол.
Она не хотела, чтобы ее жалели.
А ее никто и не собирался жалеть. Ни одна душа в институте, да и во всей Москве (кроме Васечки), не знала о том, что она сирота. О том, что ее родители погибли на «Нахимове». И о том, что, кроме как на сорокарублевую стипендию, ей не на что жить и неоткуда ждать помощи.
Общежитие поразило Веру сочетанием запустения и загула, братания и враждебности. В коридорах до утра не гас люминесцентный свет. То в одной, то в другой комнате ночь напролет, мешая спать остальным, пили, ругались, плакали и пели. Кто-то в три часа ночи жарил картошку на общей кухне. Кто-то пытался заниматься в рабочей комнате, зажимая уши ладонями. Кто-то возился, целуясь на черной лестнице. Кто-то в комнатах храпел, а кто-то пытался спать, тщетно прижимая к уху подушку…
Веру поселили в комнату на троих. Ее соседками оказались скучная, унылая Жанна откуда-то из деревни под Липецком и прямая ей противоположность – кипучая, деятельная, мощная Зойка из донбасской Горловки.
Три кровати, три тумбочки, скрипучий платяной шкаф. Рядом с комнатой – ванная с отбитым кафелем и ржавой раковиной. Они делили санузел пополам с другой комнатой – стало быть, на шестерых. Все время возникали стычки, кому в какой черед мыться.
Чтобы стипендии хватило хотя бы на пропитание, Вере приходилось обедать (а порой и ужинать) в студенческой столовке. Льготный талончик на один обед стоил тридцать копеек. Но, боже, что это были за обеды! Вера, взращенная на бабушкиной пище (она и в детский садик ни дня не ходила!), поначалу не могла без дрожи в столовую даже входить. Она ненавидела и здешний запах, и жидкие щи из протухшей капусты и мороженой картошки, и котлеты, целиком состоявшие из одного хлеба, и склеенные макароны без масла, и белесый компот в граненых стаканах с явственными дактилоскопическими отпечатками… Но голод – не тетка. А хлеба в столовке давали без ограничений. И соли – сколько угодно. И горчицы – вдоволь… Порой Вера вместо обеда набивала живот черняшкой, намазанной горчицей. И против воли вспоминала тот бутерброд с черной икрой, что протянула ей мама в последний день на «Нахимове»… В их последний день…
От прочих студентов, даже от говорливой, искренней и доброжелательной (как казалось) соседки по комнате – Зойки, Вероника держалась особняком. Не хотелось никого подпускать к себе.
Однокурсники, побывавшие на совместной трехнедельной картошке, уже сдружились. Появились активисты. Возникли лидеры: комсомольско-формальные и неформальные (горячая Зойка в числе последних).
Вероника оказалась в стороне от всех. Не ходила на дискотеки. Не участвовала в сборищах с выпивкой.
На нее не обращали внимания парни. «Ну и слава богу, – думала она. – Никто не мешает учиться. Больше будет времени на занятия».
Но в душе отчего-то оставался горьковатый привкус.
Однажды после лекций (дело шло к празднику, Седьмому ноября) Вероника вдруг заметила в вестибюле института знакомую фигуру. «Васечка!» – бросилась она к нему. В самом деле, это оказался Васечка Безбородов. Тот самый ее куйбышевский поклонник Васечка. Человек, с кем она провела последний безмятежный день своей жизни. Тот, кто поддержал ее в самые тяжелые часы, когда она отыскивала в Новороссийске тела своих родителей.
– Васечка! – вскрикнула она, бросаясь к нему. – Куда ж ты подевался?!. Охламон!..
– Усвоение учебного материала сопряжено с жертвами, – важно произнес Васечка.